Глава 5 | |
|
| |
Но что еще важнее, неспонтанность абсолютной войны неизбежно делала ее ― как в политическом, так и в бытовом восприятии ― каким-то искусственным получеловеческим феноменом, изолированным от остальной жизни и даже от самой политики, «продолжением» каковой она по определению является. Другие средства продолжения политики зачастую «забывают» конечную политическую цель войны и быстро освобождаются от первично навязанной им стратегии. Такого рода фантомизация абсолютной войны усугубляется резким повышением роли военного аппарата и военно-промышленного комплекса в государственной политике. Дело может дойти до возникновения как бы параллельного военного государства внутри воюющего государства.
|
|
|
Теперь перейдем к двум важнейшим психологическим факторам, определяющим восприятие войны в политической рефлексии конца XIX ― начала XX века и надолго, почти до середины XX века, остающимся существенными элементами в содержании понятия аб солютной войны. Первым психологическим фактором является представление о войне как о неустранимой возможности. Эта возможность вытекает не из гипотетической отприродности войны человеку или человеческому обществу (еще одна из позднейших романтических фикций, задним числом объясняющих или оправдывающих войну), а из факта отождествления абсолютным государством себя со всем народом (первая общая черта абсолютной войны, о которой мы говорили выше). Конечно, Мераб Мамардашвили здесь бы прибегнул к своему излюбленному возражению: «Позвольте, но ведь война ― это когда воюют люди, а не государства». Да, разумеется, люди, но которые уже с начала своей сознательной жизни отождествили себя с «государственным телом» и тем предоставили возможность государству отождествить себя с ними. Неизбежность войны, наваливающаяся на не думающего индивида через его самоотождествление с государством, усиливает в нем пассивность (о нет, тут он уже решительно ничего не может сделать!), которая является обязательным психологическим условием абсолютной войны. И пока государство остается абсолютным, возможность войны воспринимается как неизбежность, как рок и судьба каждого из отождествленных с государством индивидов. Отсюда ― слабость пацифистской позиции накануне Первой мировой войны. Ни Толстой, ни Ганди, ни Жорес, обращаясь к правительствам европейских государств, не понимали, что война ― в силу той же своей тотальности ― уже перешла из социологии в психологию и антропологию. Она уже в сознании людей, да и в сознании самих этих великих пацифистов, которые были не способны отрефлексировать самих себя как по преимуществу государственно-ориентированных (такая рефлексия была бы только первым шагом) и оттого бессильны выйти в своем сознании из сферы привычных эпистемологических редукций (это было бы вторым шагом). Тогда, если предопределенное роком случилось (будь то нападение немцев на Польшу 1 сентября 1939 года или убийство эрцгерцога Франца-Фердинанда летом 1914го), и это случившееся ― война, немедленно приобретают силу факторы, принципиально не сводимые ни к каким другим факторам и обстоятельствам, пусть уже сто раз учтенным при подготовке, стратегическом планировании и идеологическом обосновании войны. Именно эта принципиальная несводимость приводит к образованию особого типа эпистемологической ситуации (назовем ее «ситуацией радикальной неопределенности»), относительно которой политическому философу не остается ничего другого, как признать: здесь действуют какие-то спонтанные силы, природа которых нам неизвестна, побеждает та из них, которая сильнее; наша задача ― понять (почувствовать?) направление действия этих сил и степень их воздействия на нас самих в оценке данной ситуации.
|
|
|
Роковая неизбежность войны, война как судьба каждого из нас, пока мы живем в абсолютном государстве, ― этот психологический фактор абсолютной войны может оказаться решающим в подготовке к войне: война возникает как монстр, порожденный страхом войны, и одновременно как метафора бессилия человека изменить положение вещей, им же самим созданное. В этом психологическом факторе удивительно ясным образом проявилось одно из основных противоречий к тому времени уже сильно постаревшей просвещенческой идеологии ― противоречие между универсальной рациональностью как необходимым условием и атрибутом прогресса и вынужденным признанием иррациональности человеческой природы.
|
|
|
Второй психологический фактор абсолютной войны является психологическим только условно, то есть по его эффекту на психику субъекта усредненной политической рефлексии о войне. Этим фактором является идея, а скорее ― миф, коллективной смерти. Конечно, сначала эта идея представляется нам как логически следующая из тотальности и массовости абсолютной войны. Вместе с тем, уже с конца XIX века она получает распространение как чисто идеологическая конструкция по-крайней мере в двух официальных политических идеологиях ― французской и германской. Еще два три десятилетия, и она станет достоянием абсолютного государства в его тоталитарной версии, не говоря уже об абсолютной революции. Принципиально пассивная позиция индивида в отношении войны является прямым следствием почти универсального принятия людьми начала XX века идеи о неотвратимости войны. Отсюда ― добровольный отказ индивида от своей смерти (раз все равно и так нам всем крышка). Здесь мы безусловно имеем дело с особой интеллектуальной аберрацией, нередко переходящей в массовый (в смысле, разъясненном нами выше) психоз. Коллективная смерть оказывается этически положительной, чуть ли не желанной. И тут престранный вывод, делающий эту аберрацию почти совершенной: индивидуально оставалось только выживать. Ряд замечательных послевоенных исследований ― от Вилфреда Биона и Роберта Лифтона до Грегори Бейтсона ― говорят скорее о выживании человека, а не индивида. Очевидно, что первопричиной всех такого рода аберраций был неотрефлексированный опыт массовой гибели солдат в Первой мировой, опыт, уродливое переосмысление которого сыграло фатальную роль в уничтожении мирного населения во Второй мировой войне, так же как и в случаях геноцида с конца 1920-х до конца 1970-х годов. Но главный эпистемологический эффект распространения идеи коллективной смерти заключался в том, что сама смерть, как феномен, оказалась выпавшей из поля политической рефлексии человека начала и середины XX века. Из рефлексирующего сознания смерть была почти полностью вытеснена в «чистую психологию» убиваемых и убивающих.
|
|
|
Теперь позволим себе краткий феноменологический разбор как в ретроспективе абсолютной войны, так и в перспективе уже начавшихся радикальных изменений самих понятий войны и смерти в конце XX и начале XXI века. Здесь чрезвычайно важными будут три следующих обстоятельства.
|
|
|
| |